Девочки прыснули.
– Провались ты провалом, лопни твой живот! Чтоб к тебе ночью домовой на постель влез!
– Хо-хо-хо! – засмеялись броширанты.
Броширант Егорка крикнул:
– К ней самой, братцы, он каждую ночь лазает!
Гавриловна обрушилась бранью на него. Броширанты смеялись и изощрялись в ругательствах, поддразнивая Гавриловну. На каждую их сальность она отвечала еще большею сальностью. Это было состязание, и каждая сторона старалась превзойти другую. Девочки, радуясь перерыву в работе, слушали и смеялись.
К вечеру Александра Михайловна вклеила картины. Она сделала работу в два часа, за тысячу приклеек двадцать копеек – хорошо!.. Довольная, она понесла работу к мастеру.
Василий Матвеев раскрыл книжку, посмотрел и равнодушно сказал:
– Не на то место приклеила.
Александра Михайловна испуганно глядела на него.
– Как не на то? Ты же мне сам сказал, – на пятьдесят шестую страницу!
– Куда лицом вклеила, видишь? Я тебе говорил, что ты этого еще не можешь. "От Пушкина до Некрасова" – на эту сторону нужно было, к заглавию.
И он насмешливо смотрел косящими глазами, у которых нельзя было поймать взгляда. И Александре Михайловне казалось, – он потому и может быть так жесток, что его душа загорожена от людских глаз.
– Так ты бы мне так и сказал – к пятьдесят седьмой странице! – произнесла она обрывающимся голосом.
– Ну, ну, что я, глупее тебя, что ли? Говорил, нельзя тебе еще приклейку давать… Ступай, отклеивай.
Александра Михайловна, убитая, воротилась к верстаку; хотелось схватить, порвать всю работу, душили бессильные слезы: полдня уйдет на то, чтоб аккуратно отклеить картины и снова вклеить их на место.
Она вяло взяла в руки нож и принялась за отклейку.
Пробило восемь часов, мастерскую отперли. Александра Михайловна сунула опостылевшую работу под верстак и побрела домой.
Зина, семилетняя дочь Александры Михайловны, дремала на кровати.
– Вставай! – угрюмо сказала Александра Михайловна. – Картошку разогрела?
– Разогрела.
– Принеси.
Зина принесла из кухни разогретый жареный картофель, оставшийся от обеда. Придвинули столик к кровати, стали ужинать. Поели невкусного разогретого картофеля, потом стали пить чай. Зине Александра Михайловна намазывала на хлеб тонкий слой масла, сама ела хлеб без масла.
– Что это? – сурово спросила Александра Михайловна и взяла Зину за локоть. – Что это? Господи! Где это ты порвала?
Она дернула Зину к себе. Весь рукав ее платьица до самого плеча был разодран.
– Да что же это такое! Что ты, с собаками, что ли, грызлась?
Зина захныкала.
– Это мне Васька хозяйкин сделал!
– Васька хозяйкин? Ты тут балуешься, а я всю ночь сиди, рукав тебе зашивай?
Она схватила Зину за волосы и дернула. Зина отчаянно взвизгнула. Александра Михайловна трясла и таскала ее за волосы, а другою рукою изо всех сил била по платью и с радостью ощущала, что Зине, правда, больно, что ее тело вздрагивает и изгибается от боли.
– Ой! Ой!.. Мама!.. Мама!.. Ой!.. – испуганно выкрикивала Зина.
Александра Михайловна еще раз больно дернула ее за волосы и отпустила. Зина залилась плачем.
– Что? Будешь теперь помнить?
В комнату сходились жильцы. Девушка-папиросница, нанимавшая от хозяйки кровать пополам с Александрой Михайловной, присела к столу и хлебала из горшочка разогретые щи. Жена тряпичника, худая, с бегающими, горящими глазами, расстилала на полу войлок для ребят. Старик-кочегар сидел на своей койке и маслянисто-черными руками прикладывал к слезящимся глазам примочку.
Александра Михайловна злорадно говорила:
– Ты думала, помер отец, так на тебя и управы не будет? Мама, дескать, добрая, она пожалеет… Нет, милая, я тебя тоже сумею укротить, ты у меня будешь знать! Ты бегаешь, балуешься, а мама твоя с утра до вечера работает; придет домой, хочется отдохнуть, а нет: сиди, платье тебе чини. Вот порви еще раз, ей-богу, не стану зашивать! Ходи голая, пускай все смотрят. Что это, скажут, какая бесстыдница идет!..
Зина ныла и ела хлеб с маслом.
Поужинали скоро. Все укладывались спать. Из соседних комнат сквозь тонкие переборки доносился говор, слышалось звяканье посуды, громкая зевота. Папиросница разделась за занавескою и легла на постель к стене. Зина вытащила из-под кровати тюфячок, расстелила его у столика и, свернувшись клубком, заснула. Улеглись и все остальные. Александра Михайловна угрюмо придвинула лампочку и стала зашивать разодранный рукав Зинина платья.
На душе было мрачно. Она шила и думала, и от всего, о чем думала, на душе становилось еще мрачнее. Шить ей было трудно: руки одеревенели от работы, глаза болели от постоянного вглядывания в номера страниц при фальцовке; по черному она ничего не видела, нитку ей вдела Зина. Это в двадцать-то шесть лет! Что же будет дальше?.. И голова постоянно кружится, и в сердце болит, по утрам тяжелая, мутная тошнота…
В ушах все слышался шелест сворачиваемых листов и мерный стук газомотора под полом. Мысль обращалась на мастерскую, и Александре Михайловне представлялось, как все там быстро движется, торопится, старается, а над этой суетой тяжело лежит что-то холодно-жадное и равнодушное, и только оно одно имеет пользу от этой суеты; а что от нее им всем? Стараешься, выбиваешься из сил, а должаешь все больше, живешь, как нищая, совестно пройти мимо мелочной лавки, питаться приходится одною картошкою. И для чего тогда вся работа, все унижения, волнения? А уйти некуда. И дальше впереди будет то же. Попала она в темную яму, и нет из нее выхода. Нет и друзей, которые бы протянули руку.